Иван БУНИН
polosa
Бунин

Думая о Пушкине


  "Просьба ответить: 1) Каково ваше отношение к Пушкину, 2) прошли ли вы через подражание ему и 3) каково было вообще его воздействие на вас?"
  Не от большевиков, не из России, но напечатано по "новому" правописанию.
  Вообще давно дивлюсь: откуда такой интерес к Пушкину в последние десятилетия, что общего с Пушкиным у "новой" русской литературы,- можно ли представить себе что-нибудь более противоположное, чем она - и Пушкин, то есть воплощение простоты, благородства, свободы, здоровья, ума, такта, меры, вкуса? Дивлюсь и сейчас, глядя на этот анкетный листок. А потом - какой характерный вопрос: "Каково ваше отношение к Пушкину?" В одном моем рассказе семинарист спрашивает мужика:
  - Ну, а скажи, пожалуйста, как относятся твои односельчане к тебе?
  И мужик отвечает:
  - Никак они не смеют относиться ко мне. Вот вроде этого и я мог бы ответить:
  - Никак я не смею относиться к нему...
  Вопрос этот стал возможен только теперь, после Есениных и Маяковских;


Я обещаю вам Инонию...
Белогвардейца - к стенке!
А почему не атакован Пушкин?


  И все-таки долго сидел, вспоминал, думал. И о Пушкине, и о былой, пушкинской России, и о себе, о своем прошлом...
  Подражал ли я ему? Но кто же из нас не подражал? Конечно, подражал и я, - в самой ранней молодости подражал даже в почерке. Потом явно, сознательно согрешил, кажется, только раз. Помню, однажды ночью перечитывал (в который раз?) "Песни западных славян" и пришел в какой-то особенный восторг. Потушив огонь, вспомнил, как год тому назад был в Белграде, как плыл по Дунаю,- и стали складываться стихи "Молодой король":


То не красный голубь метнулся
Темной ночью над черной горою -
В черной туче метнулась зарница.
Осветила плетни и хаты,
Громом гремит далеким.

- Ваша королевская милость,-
Говорит королю Елена,
А король на коня садится.
Пробует, крепки ли подпруги,
И лица Елены не видит,-
Ваша королевская милость,
Пожалейте ваше королевство,
Не ездите ночью в горы:
Вражий стан, ваша милость, близко.-
Король молчит, ни слова.
Пробует, крепко ли стремя.

- Ваша королевская милость,-
Говорит королю Елена,-
Пожалейте детей своих малых,
Молодую жену пожалейте.
Жениха моего пошлите!

Король в ответ ей ни слова.
Разбирает в темноте поводья.
Смотрит, как светит на горе зарница.

И заплакала Елена горько
И сказала королю тихо:
- Вы у нас ночевали в хате,
Ваша королевская милость,
На беду мою ночевали,
На мое великое счастье.
Побудьте еще хоть до света.
Отца моего пошлите!

Не пушки в горах грохочут -
Гром по горам ходит,
Проливной ливень в лужах плещет,
Синяя зарница освещает
Дождевые длинные иглы,
Вороненую черноту ночи,
Мокрые соломенные крыши.
Петухи поют по деревне,-
То ли спросонья, с испугу.
То ли к веселой ночи...

Король сидит на крыльце хаты.
Ах, хороша, высока Елена!
Смело шагает она по навозу,
Ловко засыпает коню корма.

  Затем что еще? Вспоминаю уже не подражания, а просто желание, которое страстно испытывал много, много раз в жизни, желание написать что-нибудь по-пушкински, что-нибудь прекрасное, свободное, стройное, желание, проистекавшее от любви, от чувства родства к нему, от тех светлых (пушкинских каких-то) настроений, что Бог порою давал в жизни. Вот, например, прекрасный весенний день, а мы под Неаполем, на гробнице Вергилия, и почему-то я вспоминаю Пушкина, душа полна его веянием - и я пишу:


Дикий лавр, и плющ, и розы,
Дети, тряпки по дворам
И коричневые козы
В сорных травах по буграм,

Без границы и без края
Моря вольные края...
Верю - знал ты, умирая,
Что твоя душа - моя.

Знал поэт: опять весною
Будет смертному дано
Жить отрадою земною,
А кому - не все ль равно!

Запах лавра, запах пыли,
Теплый ветер... Счастлив я,
Что моя душа, Вергилий,
Не моя и не твоя.

  А вот другая весна, и опять счастливые, прекрасные дни, а мы странствуем по Сицилии... При чем тут Пушкин? Однако я живо помню, что в какой-то связи именно с ним, с Пушкиным, написал я:


Монастыри в предгориях глухих,
Наследие разбойников морских,
Обители забытые, пустые -
Моя душа жила когда-то в них:
Люблю, люблю вас, келий простые,
Дворы в стенах тяжелых и нагих,
Валы и рвы, от плесени седые,
Под башнями кустарники густые
И глыбы скользких пепельных камней,
Загромоздивших скаты побережий.
Где сквозь маслины кажется синей
Вода у скал, где крепко треплет свежий,
Соленый ветер листьями маслин
И на ветру благоухает тмин!

  А вот Помпея, и опять почему-то со мною он, и я пишу в воспоминание не только о Помпее, но как-то и о нем:


Помпея! Сколько раз я проходил
По этим переулкам!
Но Помпея Казалась мне скучней пустых могил,
Мертвей и чище нового музея.

Я ль виноват, что все перезабыл:
И где кто жил, и где какая фея
В нагих стенах, без крыши, без стропил,
Шла в хоровод, прозрачной тканью вея!

Я помню только римские следы.
Протертые колесами в воротах,
Туман долин, Везувий и сады.

Была весна. Как мед в незримых сотах,
Я в сердце жадно, радостно копил
Избыток сил - и только жизнь любил.

   А вот лето в псковских лесах, и соприсутствие Пушкина не оставляет меня ни днем, ни ночью, и я пишу стихи с утра до ночи, с таким чувством, точно все написанное я смиренно слагаю к его стопам, в страхе своей недостойнос-ти и перед ним, и перед всем тем, что породило нас:


Вдали темно и чащи строги.
Под красной мачтой, под сосной
Стою и медлю - на пороге
В мир позабытый, но родной.

Достойны ль мы своих наследий?
Мне будет слишком жутко там.
Где тропы рысей и медведей
Уводят к сказочным тропам.

  А вот изумительно чудесный летний день дома, в орловской усадьбе. Помню так, точно это было вчера. Весь день пишу стихи. После завтрака перечитываю "Повести Белкина" и так волнуюсь от их прелести и желания тотчас же написать что-нибудь старинное, пушкинских времен, что не могу больше читать. Бросаю книгу, прыгаю в окно, в сад и долго, долго лежу в траве, в страхе и радости ожидая того, что должно выйти из той напряженной, беспорядочной, нелепой и восторженной работы, которой полно сердце и воображение, и чувствуя бесконечное счастье от принадлежности всего моего существа к этому летнему деревенскому дню, к этому саду, ко всему этому родному миру моих отцов и дедов и всех их далеких дней, пушкинских дней... Вышли стихи: "Дедушка в молодости":


Вот этот дом, сто лет тому назад,
Был полон предками моими,
И было утро, солнце, зелень, сад,
Роса, цветы, а он глядел живыми
Сплошь темными глазами в зеркала
Богатой спальни деревенской
На свой камзол, на красоту чела,
Изысканно, с заботливостью женской
Напудрен рисом, надушен,
Меж тем как пахло жаркою крапивой
Из-под окна открытого, и звон,
Торжественный и празднично-счастливый,
Напоминал, что в должный срок
Пойдет он по аллеям, где струится
С полей нагретый солнцем ветерок
И золотистый свет дробится
В тени раскидистых берез.
Где на куртинах диких роз,
В блаженстве ослепительного блеска.
Впивают пчелы теплый мед,
Где иволга то вскрикивает резко,
То окариною поет,
А вдалеке, за валом сада,
Спешит народ, и краше всех - она,
Стройна, нарядна и скромна,
С огнем потупленного взгляда.

  "Каково было вообще его воздействие на вас?" Да как же это учесть, как рассказать? Когда он вошел в меня, когда я узнал и полюбил его? Но когда вошла в меня Россия? Когда я узнал и полюбил ее небо, воздух, солнце, родных, близких? Ведь он со мной - и так особенно - с самого начала моей жизни. Имя его я слышал с младенчества, узнал его не от учителя, не в школе: в той среде, из которой я вышел, тогда говорили о нем, повторяли его стихи постоянно. Говорили и у нас,- отец, мать, братья. И вот одно из самых ранних моих воспоминаний: медлительное, по-старинному несколько манерное, томное и ласковое чтение матушки: "У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том...", "Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальной...". В необыкновенном обожании Пушкина прошла вся ее молодость,- ее и ее сверстниц. Они тайком переписывали в свои заветные тетрадки "Руслана и Людмилу", и она читала мне наизусть целые страницы оттуда, а ее самое звали Людмилой (Людмилой Александровной), и я смешивал ее, молодую,- то есть воображаемую молодую,- с Людмилой из Пушкина. Ничего для моих детских, отроческих мечтаний не могло быть прекрасней, поэтичней ее молодости и того мира, где росла она, где в усадьбах было столько чудесных альбомов с пушкинскими стихами, и как же было не обожать и мне Пушкина, и обожать не просто, как поэта, а как бы еще и своего, нашего?
  - "Вчера за чашей пуншевою с гусаром я сидел..." - с ласковой и грустной улыбкой читала она, и я спрашивал:
  - С каким гусаром, мама? Дядя Иван Александрович тоже был гусар?
  - "Цветок засохший, безуханный, забытый в книге вижу я..." - читала она, и опять это чаровало меня вдвойне: ведь я видел такой же цветок и в альбоме бабушки Анны Ивановны...
  А потом - первые блаженные дни юношества, первые любовные и поэтические мечты, первые сознательные восторги от чтения тех очаровательных томиков, которые я брал ведь не из "публичной библиотеки", а из дедовских шкапов и среди которых надо всем царили "Сочинения А. Пушкина". И вся моя молодость прошла с ним. И то он рождал во мне те или иные чувства, то я неизменно сопровождал рождавшиеся во мне чувства его стихами, больше всего его. Вот я радостно просыпаюсь в морозный день, и как же мне не повторить его стихов, когда в них как раз то, что я вижу: "Мороз и солнце, день чудесный..." Вот я собираюсь на охоту "и встречаю слугу, несущего мне утром чашку чаю, вопросами: утихла ли метель?". Вот зимний вечер, вьюга - и разве "буря мглою небо кроет" звучит для меня так, как это звучало, например, для какого-нибудь Брюсова, росшего на Трубе в Москве? Вот я сижу в весенние сумерки у раскрытого окна темной гостиной, и опять он со мной, выражает мою мечту, мою мольбу: "О, Делия драгая, спеши, моя краса, звезда любви златая взошла на небеса..." Вот уже совсем темно, и на весь сад томится и цокает соловей, а он спрашивает: "Слыхали ль вы за рощей в час ночной певца любви, певца своей печали?" Вот я в постели, и горит "близ ложа моего печальная свеча",- а не электрическая лампочка,- и опять его словами изливаю я свою выдуманную юношескую любовь: "Морфей, до утра дай отраду моей мучительной любви!" А наутро чудесный майский день, и весь я переполнен безотчетной радостью жизни, лежу в роще, в пятнах солнечного света, под сладкое пенье птиц,- и читаю строки, как будто для меня и именно об этой роще написанные:


В роще сумрачной, тенистой,
Где, журча в траве душистой,
Светлый бродит ручеек!..

  А там опять "роняет лес багряный свой убор и страждут озими от бешеной забавы" - от той самой забавы, которой с такой страстью предаюсь и я. А вот осенняя, величаво-печальная осенняя ночь и тихо восходит из-за нашего старого сада большая, красновато-мглистая луна: "Как привидение за рощею сосновой луна туманная взошла",- говорю я его словами, страстно мечтая о той, которая где-то там, в иной, далекой стране, идет в этот час "к брегам, потопленным шумящими волнами" - и как я могу определить теперь: Бог посылал мне мою тогдашнюю муку по какому-то прекрасному и печальному женскому образу или он, Пушкин?
  А потом первые поездки на Кавказ, в Крым, где он - или я? - "среди зеленых волн, лобзающих Тавриду", видел Нереиду на утренней заре, видел "деву на скале, в одежде белой над волнами, когда, бушуя, в бурной мгле, играло море с берегами" - и незабвенные воспоминания о том, как когда-то и мой конь бежал "в горах, дорогою прибрежной", в тот "безмятежный" утренний час, когда "все чувство путника манит" -


И зеленеющая влага
Пред ним и плещет и шумит
Вокруг утесов Аю-Дага...

1926
© И.А.Бунин, 1926, 1999

Из романа "Жизнь Арсеньева"


  Пушкин поразил меня своим колдовским прологом к "Руслану":


У лукоморья дуб зеленый.
Златая цепь на дубе том...

  Казалось бы, какой пустяк - несколько хороших, пусть даже прекрасных, на редкость прекрасных стихов! А меж тем они на весь век вошли во все мое существо, стали одной из высших радостей, пережитых мной на земле. Казалось бы, какой вздор - какое-то никогда и нигде не существовавшее лукоморье, какой-то "ученый" кот, ни с того ни с сего очутившийся на нем и зачем-то прикованный к дубу, какой-то леший, русалки и "на неведомых дорожках следы невиданных зверей". Но, очевидно, в том-то и дело, что вздор, нечто нелепое, небывалое, а не что-нибудь разумное, подлинное; в том-то и сила, что и над самим стихотворцем колдовал кто-то неразумный, хмельной и "ученый" в хмельном деле; чего стоит одна эта ворожба кругообразных, непрестанных движений ("и днем и ночью кот ученый все ходит по цепи кругом"), и эти "неведомые" дорожки, и "следы невиданных зверей", - только следы, а не самые звери! - и это "о заре", а не на заре, та простота, точность, яркость начала (лукоморье, зеленый дуб, златая цепь), а потом - сон, наважденье, многообразие, путаница, что-то плывущее и меняющееся, подобно ранним утренним туманам и облакам какой-то заповедной северной страны, дремучих лесов у лукоморья, столь волшебного:


Там лес и дол видений полны,
Там о заре прихлынут волны
На брег песчаный и пустой,
И тридцать рыцарей прекрасных
Чредой из волн выходят ясных
И с ними дядька их морской...

  Удивителен весенний расцвет дерева. А как он удивителен, если весна дружная, счастливая! Тогда то незримое, что неустанно идет в нем, проявляется, делается зримым особенно чудесно.<...> Нечто подобное произошло и со мной в то время. И вот настали для меня те волшебные дни -


Когда в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться стала муза мне...

   Ни лицейских садов, ни царскосельских озер и лебедей, ничего этого мне, потомку "промотавшихся отцов", в удел уже не досталось. Но великая и божественная новизна, свежесть и радость "всех впечатлений бытия", но долины, всегда и всюду таинственные для юного сердца, но сияющие в тишине воды и первые, жалкие, неумелые, но незабвенные встречи с музой - все это у меня было. То, среди чего, говоря словами Пушкина, "расцветал" я, очень не походило на царскосельские парки. Но как пленительно, как родственно звучали для меня тогда пушкинские строки о них! Как живо выражали они сущность того, чем полна была моя душа, - те тайные лебединые клики, что порою так горячо и призывно оглашали ее! И не все ли равно, что именно извлекало их? И что с того, что ни единым словом не умел я их передать, выразить!
  Пушкин был для меня в ту пору подлинной частью моей жизни.
  Когда он вошел в меня? Я слышал о нем с младенчества, и имя его всегда упоминалось у нас с какой-то почти родственной фамильярностью, как имя человека вполне "нашего" по тому общему, особому кругу, к которому мы принадлежали вместе с ним. Да он и писал все только "наше", для нас и с нашими чувствами. Буря, что в его стихах мглой крыла небо, "вихри снежные крутя", была та самая, что бушевала в зимние вечера вокруг Каменского хутора. Мать иногда читала мне (певуче и мечтательно, на старомодный лад, с милой, томной улыбкой): "Вчера за чашей пуншевою с гусаром я сидел", - и я спрашивал: "С каким гусаром, мама? С покойным дяденькой?" Она читала: "Цветок засохший, безуханный, забытый в книге, вижу я", - и я видел этот цветок в ее собственном девичьем альбоме... Что же до моей юности, то вся она прошла с Пушкиным...
  Сколько чувств рождал он во мне! И как часто сопровождал я им свои собственные чувства и все то, среди чего и чем я жил!
  Вот я просыпаюсь в морозное солнечное утро, и мне вдвойне радостно, потому что я восклицаю вместе с ним: "мороз и солнце, день чудесный" - с ним, который не только так чудесно сказал про это утро, но дал мне вместе с тем и некий чудесный образ:


Еще ты дремлешь, друг прелестный...

   Вот, проснувшись в метель, я вспоминаю, что мы нынче едем на охоту с гончими, и опять начинаю день так же, как он:


Вопросами: тепло ль? Утихла ли метель,
Пороша есть иль нет? И можно ли постель
Оставить для седла, иль лучше до обеда
Возиться с старыми журналами соседа?

   Вот весенние сумерки, золотая Венера над садом, раскрыты в сад окна, и опять он со мной, выражает мою заветную мечту:


Спеши, моя краса,
Звезда любви златая
Взошла на небеса!

   Вот уж совсем темно, и на весь сад томится, томит соловей:


Слыхали ль вы за рощей глас ночной
Певца любви, певца своей печали?

  Вот я в постели, и горит "близ ложа моего печальная свеча", - в самом деле печальная сальная свеча, а не электрическая лампочка, - и кто это изливает свою юношескую любовь или, вернее, жажду ее - я или он?


Морфей, до утра дай отраду
Моей мучительной любви!

   А там опять "роняет лес багряный свой убор и страждут озими от бешеной забавы" - той самой, которой с такой страстью предаюсь и я:


Как быстро в поле, вкруг открытом,
Подкован вновь, мой конь бежит,
Как звонко под его копытом
Земля промерзлая стучит!

   Ночью же тихо всходит над нашим мертвым черным садом большая мглисто-красная луна - и опять звучат во мне дивные слова:


Как привидение, за рощею сосновой
Луна туманная взошла, -

  и душа моя полна несказанными мечтами о той, неведомой, созданной им и навеки пленившей меня, которая где-то там, в иной, далекой стране, идет в этот тихий час -
  К брегам, потопленным шумящими волнами...

1927-1929 © И.А.Бунин, 1927-1929, 1999

<К Пушкинской годовшине>


  Полтора века тому назад Бог даровал России великое счастье. Но не дано было ей сохранить это счастье. В некий страшный срок пресеклась, при ее попустительстве, драгоценная жизнь Того, Кто воплотил в себе ее высшие совершенства. А что сталось с ней самой, Россией Пушкина, - и опять-таки при ее попустительстве, - ведомо всему миру. И потому были бы мы лжецами, лицемерами - и более того: были бы недостойны произносить в эти дни Его бессмертное имя, если бы не было в наших сердцах и великой скорби о нашей общей с Ним родине.


Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия!

  Как же умалчивать, памятуя Его, что уже не только нет града Петра, но что до самых священнейших недр своих поколеблена Россия? Не поколеблено одно: наша твердая вера, что Россия, породившая Пушкина, все же не может погибнуть, измениться в вечных основах своих и что воистину не одолеют ее до конца силы Адовы.


21 июня 1949 г.
© И.А.Бунин, 1949, 1999

См. Библиография