Афанасий ФЕТ
polosa
Фет

Из статьи "О стихотворениях Ф. Тютчева"


  Поэтическая деятельность, очевидно, слагается из двух элементов: объективного, представляемого миром внешним, и субъективного, зоркости поэта этого шестого чувства, не зависящего ни от каких других качеств художника. Можно обладать всеми качествами известного поэта и не иметь его зоркости, чутья, а следовательно, и не быть поэтом. Так как мир во всех своих частях равно прекрасен, то внешний, предметный элемент поэтического творчества безразличен. Зато другой, внутренний: степень поэтической зоркости, ясновидения - все. <...> Чем эта зоркость отрешеннее, объективнее (сильнее), даже при самой своей субъективности, тем сильнее поэт и тем вековечнее его создания. Пусть предметом песни будут личные впечатления: ненависть, грусть, любовь, и пр., но чем дальше поэт отодвинет их от себя как объект, чем с большей зоркостью провидит он оттенки собственного чувства, тем чище выступит его идеал. С другой стороны, чем сильнее самое чувство будет разъедать созерцательную силу, тем слабее, смутнее идеал и бренней его выражение. Я не говорю, чтобы творения (дети) могучих художников не имели с ними и между собой кровного сходства: возьмите нашего Пушкина, вы по двум стихам узнаете, чьи они; но строгий резец художника перерезал всякую, так сказать, внешнюю связь их с ним самим, и воссоздатель собственных чувств совладал с ними как с предметами, вне его находившимися. Каким образом происходит подобное раздвоение чувства и зоркого созерцания? - тайна жизни, как и самая жизнь...
  Что же такое поэтическая мысль, чем она разнится от мысли философской и какое место занимает в архитектонической перспективе поэтического произведения? Как самая поэзия - воспроизведение не всего предмета, а только его красоты, поэтическая мысль только отражение мысли философской и опять-таки отражение ее красоты; до других ее сторон поэзии нет дела. Чем резче, точнее философская мысль, чем вернее обозначена ее сфера, чем ближе подходит она к незыблемой аксиоме, тем выше ее достоинство. В мире поэзии наоборот. Чем общей поэтическая мысль, при всей своей яркости и силе, чем шире, тоньше и неуловимей расходится круг ее, тем она поэтичней. Она не предназначена, как философская мысль, лежать твердым камнем в общем здании человеческого мышления и служить точкою опоры для последующих выводов; ее назначение - озарять передний план архитектонической перспективы поэтического произведения или тонко и едва заметно светить в ее бесконечной глубине. Нет в мире предмета без соответственной ему идеи в душе человека, нет перспективы без озаряющего ее света, нет поэтического созерцания без поэтической мысли. <...> В произведении истинно прекрасном есть и мысль; она тут, но нельзя, не имея пред глазами самого произведения, определить, где именно надо ее искать: на первом плане, на втором, третьем и т. д. или в нескончаемой дали? Но что она тут, за это ручается тайное сродство природы и духа или даже их тождество. <...> Определить вполне заранее придуманной теорией отношения внешней стороны явлений в поэтическом произведении к его мысли - невозможно. <...> Место же, занимаемое ими в перспективе произведения, зависит единственно от устройства души художника и его настроения в данный миг. У одного мысль выдвигается на первый план, у другого непосредственно за образом носится чувство и за чувством уже светится мысль. <...> В иных художественных произведениях мысль так тонка и до того сливается с чувством, что, даже написавши много, трудно высказать ее ясно, что, однако, нисколько не вредит богатству содержания и достоинству целого. Вспомните "Тучу" Пушкина:


Последняя туча рассеянной бури!
Одна ты несешься по ясной лазури,
Одна ты наводишь унылую тень,
Одна ты печалишь ликующий день.
Ты небо недавно кругом облегала,
И молния грозно тебя обвивала;
И ты издавала таинственный гром
И алчную землю поила дождем.
Довольно, сокройся! Пора миновалась,
Земля освежилась, и буря промчалась,
И ветер, лаская листочки древес,
Тебя с успокоенных гонит небес.

  Кто не видит чудной замкнутости этого образа, не чувствует свежести, которою он веет, и не подозревает мысли о просветлении, тому я ничего не могу сказать. Нельзя безумно желать более роскошного содержания. Кого оно не удовлетворяет, тому одно прибежище - аксиомы: о неприкосновенности чужих платков. Не решаюсь сказать, что подобное отношение формы, чувства и мысли самое гармоническое. Да это было бы и несправедливо. Я только заявляю факт и рядом с ним укажу на другие творческие натуры, у которых, при первом взгляде на предмет, ярко загорается мысль и выступает на первый план или непосредственно на второй, сливаясь с чувством или отодвигая его в глубину перспективы. К таким художникам, бесспорно, принадлежит г. Тютчев. Чтобы наглядней объяснить нашу мысль, возьмем стихотворения двух поэтов, написанные на одну и ту же тему.

Сожженное письмо (Пушкина)


Прощай, письмо любви! прощай: она велела.
Как долго медлил я! как долго не хотела
Рука предать огню все радости мои!..
Но полно, час настал. Гори, письмо любви.
Готов я; ничему душа моя не внемлет.
Уж пламя жадное листы твои приемлет...
Минуту!.. вспыхнули! пылают - легкий дым
Виясь, теряется с молением моим.
Уж перстня верного утратя впечатленье,
Растопленный сургуч кипит... О провиденье!
Свершилось! Темные свернулися листы;
На легком пепле их заветные черты
Белеют... Грудь моя стеснилась. Пепел милый,
Отрада бедная в судьбе моей унылой,
Останься век со мной на горестной груди...

  С готовым чувством бесконечной грусти и покорности приступает поэт к сожжению письма. Прежде чем загорается перед вами драгоценное письмо, Пушкин уже вводит вас в свою грусть словами: "Прощай, письмо любви! прощай: она велела..."
  Первые четыре стиха вызывают отчаянную решимость, и вместе с поэтом вы готовы воскликнуть: "Готов я; ничему душа моя не внемлет".
  Вслед за тем мастерское описание процесса горения своей последовательной точностью вернее всяких восклицаний говорит о страдательной напряженности внимания от слов: "уж пламя жадное" - до "белеют", при каждом новом явлении горения, вы как будто не верите в еще полнейшее разрушение драгоценного письма. Все описание подложено самым ярким чувством. Стихотворение кончается примирительным воплем, - опять чувство. Во всей пьесе чувство решительно на втором плане и ясно проглядывает между образами первого плана, в иных местах вырывается и на первый, как, например, в возгласах: "О провиденье! Свершилось!" Зато живая мысль стихотворения улетела в беспредельную глубину перспективы и веет там - общая, неуловимая, светло-примирительная. Она до того тонка и отдаленна, что о ней можно спорить, как о форме легкого, вечернего облака. Но такова она и должна быть по всему строю стихотворения; обозначенная ясней, она бы закричала и разрушила гармонию целого.
  Совершенную противоположность представляет сожженное письмо г. Тютчева:


Как над горячею золой
Дымится свиток и сгорает
И огнь, сокрытый и глухой,
Слова и строки пожирает,
Так грустно тлится жизнь моя
И с каждым днем уходит дымом;
Так постепенно гасну я
В однообразье нестерпимом!..
О небо! если бы хоть раз
Сей пламень развился по воле,
И, не томясь, не мучась доле,
Я просиял бы - и погас!

  Первое слово: "как", управляющее всем куплетом, доказывает, что процесс горения, так мощно и тонко обрисованный, один предлог высказать задушевную мысль. Недаром огонь, пожирающий слова и строки, "скрытый и глухой"; чувствуешь, что он единовременно ходит и по извивам свитка, и по изгибам души поэта. Наше ожидание сбывается вполне: поэтическая мысль уже ясно выступает во втором куплете, а в третьем вспыхивает так ярко, что самый образ пылающего письма бледнеет перед ее сиянием. В этом стихотворении чувство на заднем плане, хотя и не на такой глубине, на какой мысль в стихотворении Пушкина...
  1859

Из книги "Ранние годы моей жизни"

>  Я набросился на "Кавказского пленника" и затем на "Бахчисарайский фонтан", найденные мною в рукописной книжке Борисовых.<...> О, какое наслаждение испытывал я, повторяя сладостные стихи великого поэта, и с каким восторгом слушал меня добрый дядя, конечно, не подозревавший, что память его любимца, столь верная по отношению к рифмованной речи, - прорванный мешок по отношению ко всему другому.
  1883

Из писем к К. Р.

  Едва ли я ошибусь, сказавши, что свободное искусство, не взирая на прекрасный и, по-видимому, благодарный материал, требует от возникающего произведения собственного raison d'etre (разумное основание (фр.), независимо от какой-то внешней полезности, которою очевидно увлекался покойный Некрасов и так плачевно извратил вкус своих последователей. Страдание, счастие, гнев, ужас и т. д., словом сказать, все мотивы дороги поэту, как мотивы к произведению стройных и одноцентренных выпуклостей, а о том, что кто-то страдал неведомо чем, а другой при лунном свете его любил, может быть гораздо толковее разъяснено прозой, и рождается вопрос: зачем же тут стихи и рифмы? Зато пусть кто-нибудь попробует рассказать прозой любое стихотворение Гёте, Пушкина, Тютчева или Гафиза... Стихотворения на известные случаи - самые трудные; и это понятно: нужна необычайная сила, чтобы из тесноты случайности вынырнуть с жемчужиной общего, вековечного. Конечно, прощание Пушкина с иностранкой случайно; но он и не бьет на эту случайность, а лишь на -

но ты от страстного лобзанья свои уста оторвала,

  которое составляет вековечный элемент искусства - и только одной поэзии, потому что изображения этого момента для всех иных искусств недоступны. Поэзия непременно требует новизны, и ничего для нее нет убийственнее повторения, а тем более самого себя.
  27 декабря 1886 г.


  Если Гомера и Гезиода история называет просветителями Греции, если Фидий и Лизипп остаются постоянно неподражаемыми провозвестниками высокой скульптуры, то Пушкину, Лермонтову и Тютчеву в том же смысле приличествует название наставников изящного в русском стихотворстве.
  20 июля 1887 г.

Из письма к Я.П.Полонскому

  Ты, наверное, дорогой мой Яков Петрович, не осудишь меня за мою неспособность понимать произведения, в которых действуют тени теней. Если ты укажешь мне на пушкинские сказки, то в них везде реальные герои, и, кроме того, они постоянно освещены тем волшебным фонарем юмора, которым ты так дивно, с первой строки до последней, озарил своего "Кузнечика".
  23 января 1888 г.